Неточные совпадения
Через неделю
бабушка могла
плакать, и ей стало лучше. Первою мыслию ее, когда она пришла в себя, были мы, и любовь ее к нам увеличилась. Мы не отходили от ее кресла; она тихо
плакала, говорила про maman и нежно ласкала нас.
И вдруг мы с нею оба обнялись и, ничего более не говоря друг другу, оба
заплакали.
Бабушка отгадала, что я хотел все мои маленькие деньги извести в этот день не для себя. И когда это мною было сделано, то сердце исполнилось такою радостию, какой я не испытывал до того еще ни одного раза. В этом лишении себя маленьких удовольствий для пользы других я впервые испытал то, что люди называют увлекательным словом — полное счастие, при котором ничего больше не хочешь.
Я подошел к лавочке, где были ситцы и платки, и накупил всем нашим девушкам по платью, кому розовое, кому голубое, а старушкам по малиновому головному платку; и каждый раз, что я опускал руку в карман, чтобы
заплатить деньги, — мой неразменный рубль все был на своем месте. Потом я купил для ключницыной дочки, которая должна была выйти замуж, две сердоликовые запонки и, признаться, сробел; но
бабушка по-прежнему смотрела хорошо, и мой рубль после этой покупки благополучно оказался в моем кармане.
У него был свой сын, Андрей, почти одних лет с Обломовым, да еще отдали ему одного мальчика, который почти никогда не учился, а больше страдал золотухой, все детство проходил постоянно с завязанными глазами или ушами да
плакал все втихомолку о том, что живет не у
бабушки, а в чужом доме, среди злодеев, что вот его и приласкать-то некому, и никто любимого пирожка не испечет ему.
—
Плачь! — говорила
бабушка.
— Я не пойду за него,
бабушка: посмотрите, он и плакать-то не умеет путем! У людей слезы по щекам текут, а у него по носу: вон какая слеза, в горошину, повисла на самом конце!..
— Ты сама чувствуешь,
бабушка, — сказала она, — что ты сделала теперь для меня: всей моей жизни недостанет, чтоб
заплатить тебе. Нейди далее; здесь конец твоей казни! Если ты непременно хочешь, я шепну слово брату о твоем прошлом — и пусть оно закроется навсегда! Я видела твою муку, зачем ты хочешь еще истязать себя исповедью? Суд совершился — я не приму ее. Не мне слушать и судить тебя — дай мне только обожать твои святые седины и благословлять всю жизнь! Я не стану слушать: это мое последнее слово!
К вечеру Вера также разнемоглась. У ней появился жар и бред. Она металась всю ночь, звала
бабушку во сне,
плакала.
Но
бабушка, по-женски, проникла в секрет их взаимных отношений и со вздохом заключила, что если тут и есть что-нибудь, то с одной только стороны, то есть со стороны лесничего, а Вера
платила ему просто дружбой или благодарностью, как еще вернее догадалась Татьяна Марковна, за «баловство».
— Нет: иногда, как заговорят об этом,
бабушка побранит…
Заплачу, и пройдет, и опять делаюсь весела, и все, что говорит отец Василий, — будто не мое дело! Вот что худо!
— По тысяче двести рублей ассигнациями
платила за каждую, — сказала
бабушка, — обе пять лет были там.
Бабушка молча слушала рыдания и платком стирала ее слезы, не мешая
плакать и только прижимая ее голову к своей груди и осыпая поцелуями.
Перед ней — только одна глубокая, как могила, пропасть. Ей предстояло стать лицом к лицу с
бабушкой и сказать ей: «Вот чем я
заплатила тебе за твою любовь, попечения, как наругалась над твоим доверием… до чего дошла своей волей!..»
Райский также привязался к ним обеим, стал их другом. Вера и
бабушка высоко поднялись в его глазах, как святые, и он жадно ловил каждое слово, взгляд, не зная, перед кем умиляться,
плакать.
До света он сидел там, как на угольях, — не от страсти, страсть как в воду канула. И какая страсть устояла бы перед таким «препятствием»? Нет, он сгорал неодолимым желанием взглянуть Вере в лицо, новой Вере, и хоть взглядом презрения
заплатить этой «самке» за ее позор, за оскорбление, нанесенное ему,
бабушке, всему дому, «целому обществу, наконец человеку, женщине!».
Любовь Андреевна. Ярославская
бабушка прислала пятнадцать тысяч, чтобы купить имение на ее имя, — нам она не верит, — а этих денег не хватило бы даже проценты
заплатить. (Закрывает лицо руками.) Сегодня судьба моя решается, судьба…
Он запнулся за порог крыльца и выскочил на двор, а
бабушка перекрестилась и задрожала вся, не то молча
заплакав, не то — смеясь.
Мебель и разные вещи он дня три распродавал старьевщикам-татарам, яростно торгуясь и ругаясь, а
бабушка смотрела из окна и то
плакала, то смеялась, негромко покрикивая...
Прибежала
бабушка, заохала, даже
заплакала, смешно ругая меня...
Меня очень поразили слезы и крики беззаботного дяди. Я спросил
бабушку, отчего он
плакал и ругал и бил себя.
Меня держит за руку
бабушка — круглая, большеголовая, с огромными глазами и смешным рыхлым носом; она вся черная, мягкая и удивительно интересная; она тоже
плачет, как-то особенно и хорошо подпевая матери, дрожит вся и дергает меня, толкая к отцу; я упираюсь, прячусь за нее; мне боязно и неловко.
Я никогда еще не видал, чтобы большие
плакали, и не понимал слов, неоднократно сказанных
бабушкой...
Мне
плакать не хотелось. На чердаке было сумрачно и холодно, я дрожал, кровать качалась и скрипела, зеленая старуха стояла пред глазами у меня, я притворился, что уснул, и
бабушка ушла.
Иногда
бабушка, зазвав его в кухню, поила чаем, кормила. Как-то раз он спросил: где я?
Бабушка позвала меня, но я убежал и спрятался в дровах. Не мог я подойти к нему, — было нестерпимо стыдно пред ним, и я знал, что
бабушке — тоже стыдно. Только однажды говорили мы с нею о Григории: проводив его за ворота, она шла тихонько по двору и
плакала, опустив голову. Я подошел к ней, взял ее руку.
Я еще в начале ссоры, испугавшись, вскочил на печь и оттуда в жутком изумлении смотрел, как
бабушка смывает водою из медного рукомойника кровь с разбитого лица дяди Якова; он
плакал и топал ногами, а она говорила тяжелым голосом...
Теперь ясно было видно, что он
плачет, — глаза его были полны слез; они выступали сверху и снизу, глаза купались в них; это было странно и очень жалостно. Он бегал по кухне, смешно, неуклюже подпрыгивая, размахивал очками перед носом своим, желая надеть их, и всё не мог зацепить проволоку за уши. Дядя Петр усмехался, поглядывая на него, все сконфуженно молчали, а
бабушка торопливо говорила...
—
Бабушка, вы о чем это
плачете? — решилась, наконец, спросить Нюрочка, преодолевая свой страх.
— И
бабушка тоже от радости
плачет?
Отец с досадой отвечал: «Совестно было сказать, что ты не хочешь быть их барыней и не хочешь их видеть; в чем же они перед тобой виноваты?..» Странно также и неприятно мне показалось, что в то время, когда отца вводили во владение и когда крестьяне поздравляли его шумными криками: «Здравствуй на многие лета, отец наш Алексей Степаныч!» —
бабушка и тетушка, смотревшие в растворенное окно, обнялись,
заплакали навзрыд и заголосили.
Вдруг поднялся глухой шум и топот множества ног в зале, с которым вместе двигался
плач и вой; все это прошло мимо нас… и вскоре я увидел, что с крыльца, как будто на головах людей, спустился деревянный гроб; потом, когда тесная толпа раздвинулась, я разглядел, что гроб несли мой отец, двое дядей и старик Петр Федоров, которого самого вели под руки;
бабушку также вели сначала, но скоро посадили в сани, а тетушки и маменька шли пешком; многие, стоявшие на дворе, кланялись в землю.
«О чем
плакали бабушка и тетушка?» — спросил я, оставшись наедине с матерью.
Мы ехали с колокольчиками и очень медленно; нас ожидали, догадались, что это мы едем, и потому, несмотря на ночное время и стужу,
бабушка и тетушка Татьяна Степановна встретили нас на крыльце: обе
плакали навзрыд и даже завывали потихоньку.
Параша пошла за моей матерью, которая, как после я узнал, хлопотала вместе с другими около
бабушки:
бабушке сделалось дурно после панихиды, потому что она ужасно
плакала, рвалась и билась.
Прощанье было продолжительное, обнимались, целовались и
плакали, особенно
бабушка, которая не один раз говорила моему отцу: «Ради бога, Алеша, выходи поскорее в отставку в переезжай в деревню.
Они сначала дичились нас, но потом стали очень ласковы и показались нам предобрыми; они старались нас утешить, потому что мы с сестрицей
плакали о
бабушке, а я еще более
плакал о моем отце, которого мне было так жаль, что я и пересказать не могу.
Глаза у
бабушки были мутны и тусклы; она часто дремала за своим делом, а иногда вдруг отталкивала от себя прялку и говорила: «Ну, что уж мне за пряжа, пора к Степану Михайловичу», — и начинала
плакать.
Дедушка с
бабушкой стояли на крыльце, а тетушка шла к нам навстречу; она стала уговаривать и ласкать меня, но я ничего не слушал, кричал,
плакал и старался вырваться из крепких рук Евсеича.
Бабушка в первый раз после кончины maman пьет шампанское, выпивает целый бокал, поздравляя Володю, и снова
плачет от радости, глядя на него.
— Я,
бабушка, у вас хотел взаймы попросить… я хороший процент
заплачу.
Прасковья Ивановна
плакала и просилась к
бабушке, особенно узнав, что майор скоро приедет, но ее не пустили из уважения к приказанию братца Степана Михайловича.
Сдержанные рыдания матери заставили ребенка проснуться, и, взглянув на мать и на стоявшую в дверях с зажженной восковой свечой
бабушку, ребенок тоже
заплакал. Этот ребячий
плач окончательно отрезвил Татьяну Власьевну, и она, держась рукой за стену, отправилась к горнице Гордея Евстратыча, который сначала не откликался на ее зов, а потом отворил ей дверь.
— Я сам, барышня Фенюшка,
плачу обо всех, часто
плачу… А
бабушке Татьяне скажи от меня, что ее слезы еще впереди, большие слезы.
—
Бабушка!.. Господи, что же это такое? —
заплакала девушка, бросаясь к постели. —
Бабушка… милая…
—
Бабушка, он убьет Степушку… — прошептала Ариша и тихо
заплакала.
— Вот и
заплачешь, вместе с
бабушкой Татьяной
заплачешь… Покудова сестрица Алена Евстратьевна будет гостить — Зотушка не придет. Так и
бабушке Татьяне скажи, Феня.
Аксюша. Я не могу тебе сказать с чего, я неученая. А пусто, вот и все. По-своему я так думаю, что с детства меня грызет горе да тоска; вот, должно быть, подле сердца-то у меня и выело, вот и пусто. Да все я одна; у другой мать есть,
бабушка, ну хоть нянька или подруга; все-таки есть с кем слово сказать о жизни своей, а мне не с кем, — вот у меня все и копится.
Плакать я не
плачу, слез у меня нет, и тоски большой нет, а вот, говорю я тебе, пусто тут, у сердца. А в голове все дума. Думаю, думаю.
Ольга Федотовна рассказывала, что
бабушка, стоя за обеднею у клироса, даже мало
плакала.
Преданность
бабушке у Ольги Федотовны была такая же глубокая и страстная, как и у Патрикея, но в ней замешивалась некоторая нервная раздражительность и нетерпеливость, благодаря которой она иногда впадала в критицизм и, возмнив себя чем-нибудь обиженною, начинала
плакать и дуться на княгиню.
В то время дамы играли в фараон. Однажды при дворе она проиграла на слово герцогу Орлеанскому что-то очень много. Приехав домой,
бабушка, отлепливая мушки с лица и отвязывая фижмы, объявила дедушке о своем проигрыше и приказала
заплатить.
Honestus rumor alterum patrimonium est — говорит мудрая латинская пословица, то есть: хорошая репутация заменяет наследство; а потому более всего желаю тебе, чтобы в твоем лице и мы и все, кто тебя встретит в жизни, видели повторение добродетелей твоей высокопочтенной
бабушки, твоего честного отца, душа которого теперь присутствует здесь с нами (Софья Карловна заморгала глазами и
заплакала), твоей матери, взлелеявшей и воспитавшей своими неусыпными трудами и тебя и сестер твоих, из которых одной я обязан всем моим счастьем!